СОЗДАНИЕ КОЛЛЕКТИВА ДЛЯ ВОСПИТАНИЯ ЭЛИТЫ НА ПРИМЕРЕ "СЕМЬИ" ПИАНИСТА Н.С. ЗВЕРЕВА

СОЗДАНИЕ КОЛЛЕКТИВА ДЛЯ ВОСПИТАНИЯ ЭЛИТЫ НА ПРИМЕРЕ "СЕМЬИ" ПИАНИСТА Н.С. ЗВЕРЕВА

Автор:
 
Романов Александр Олегович
Создание коллектива для воспитания элиты на примере "Семьи" пианиста Н.С. Зверева фото

«Начиналась жизнь, подчиненная суровой дисциплине и серьезным занятиям. «Семью» Зверева составлял он сам и его незамужняя сестра (Зверев был холостяком), которая вела хозяйство. В будние дни мы почти не видели нашего учителя, потому что он давал уроки с девяти утра до девяти вечера, и всегда вне дома. Так как Зверев вел светский образ жизни, он редко приходил домой после работы, а когда возвращался, мы, мальчики, уже давно были в постелях. Мы имели общую спальню и один рояль на всех троих (что нередко приводило к маленьким трагедиям). Каждый из нас должен был заниматься ежедневно по три часа, что, я думаю, немало досаждало соседям. Сестра Зверева, остававшаяся в его отсутствие полновластной хозяйкой в доме, оказалась довольно неприятной и злопамятной особой. Она строго надзирала за нами, и горе тому, кто начинал заниматься на пять минут позже или вставал из-за рояля на пять минут раньше, чем положено! Об этом сестра аккуратно доносила брату.

Слухи об исключительной строгости Зверева, которыми меня так напугали, оказались сущим вздором. Это был человек редкого ума и огромной доброты, пользовавшийся за эти качества величайшим уважением лучших людей своего времени. Он оказался восторженным поклонником Достоевского, которого знал лично и чьи произведения изучал со всей серьезностью. Но и вспыльчивость его была не менее велика, нежели доброта. Когда он выходил из себя, то способен был наброситься на человека с кулаками и запустить в него чем попало; допускаю, что в каких-то случаях он мог бы без колебаний убить своего противника. Мы, ученики, не раз имели случай убедиться в том, что у него действительно «свободная кисть». Мне досталось от него тоже, четыре или пять раз, но в отличие от остальных не по «музыкальной» части. При этом слова произносились примерно следующие: «Сегодня лень снова привела мальчика к неприятностям». Но в целом Зверев был необычайно чутким, тонким и благородно мыслящим человеком. На фоне консерваторских профессоров, которые, за двумя или тремя исключениями — я имею в виду виднейших музыкантов старшего отделения, — представляли собой бесцветную ординарную посредственность, Зверев выделялся чрезвычайно оригинальным характером. Блестящий ум и живость значительно возвышали его над средним уровнем окружения.

Складывалось впечатление, что он буквально помешался на нас, своих мальчиках. Мне крайне трудно сказать точно, было ли его исключительное обращение с нами связано, пусть бессознательно, с какими-то практическими соображениями. Но так или иначе, вне уроков, которые всегда проходили в консерватории, он обращался с нами как с равными. Должен упомянуть, что он никогда не брал с нас ни копейки — ни за уроки, ни за пансион. Мы жили и учились совершенно бесплатно и никогда, ни при каких обстоятельствах не испытывали в чем-либо нужды. Наше платье, представлявшее собой, как и по всей России, обычную гимназическую форму, состоящую из кителя со стоячим воротничком и брюк, заказывалось всегда у лучшего портного, который одевал и самого Зверева. Мы не пропускали ни одной премьеры ни в Малом, ни в Большом театрах. Посещали все спектакли с участием иностранных знаменитостей, гастролировавших в Москве. В то время я имел счастье наслаждаться игрой таких звезд, как Сальвини, Росси, Барнай, Элеонора Дузе и других артистов, пользовавшихся мировой славой. Мы вчетвером всегда занимали самую дорогую ложу в бель-этаже. Зверев никогда не брал более дешевых мест, так как и он, и его мальчики были хорошо известны завсегдатаям московских премьер. Надо ли говорить о том, как расширялся наш артистический кругозор с помощью такого метода воспитания. Мы были переполнены незабываемыми воспоминаниями и впечатлениями, особенно от Малого театра, где видели Ермолову и великолепную плеяду таких актеров, как Садовские, Южин, Ленский и другие. Само собой разумеется, что в Москве мы не пропускали ни одного хорошего концерта.

Зверев руководил нашей жизнью так же строго, как музыкальными занятиями. Он придавал огромное значение точности исполнения и был способен выгнать ученика вон из класса за одну неправильную или смазанную ноту; с другой стороны, он испытывал огромную радость от технически безукоризненной игры. Несмотря на благотворный страх, который учитель внушал нам, мы испытывали по отношению к нему не только уважение, но и преклонение, соревнуясь друг с другом в оказании ему разных мелких услуг: например, кто быстрее подаст пепельницу, зажжет сигарету, поможет надеть пальто и так далее.

Зверев не ограничивался тем, что воспитывал нас как пианистов; он прилагал большие старания, чтобы дать нам общее развитие и навыки поведения в обществе — если я не ошибаюсь, он даже заставлял нас брать уроки танцев. Особенное удовольствие мы доставляли ему, показывая образцы воспитанности, умения вести себя в обществе, поддерживать светскую беседу. Больше всего он ненавидел неискренность и бахвальство, и малейшее проявление наклонности к тому или другому наказывалось без пощады. В таких случаях проявлялась вся необузданность его деспотической натуры.

Отеческое отношение Зверева к своим воспитанникам простиралось также и на наше интеллектуальное развитие — в особенности его интересовал круг нашего чтения. Мы пользовались полной свободой в его прекрасной и богатейшей библиотеке; но он следил за тем, чтобы наше чтение не заключалось в том, чтобы взять с полки любую книгу и свести ее чтение к приятному времяпрепровождению, — мы должны были как следует обдумать прочитанное и извлечь для себя пользу. Никогда не забуду маленькую сценку, причинившую мне страдание, но навсегда повлиявшую на мое поведение в подобных случаях.

Зверев вернулся домой раньше обычного. В тот вечер он находился в прекрасном расположении духа и сел вместе с нами за круглый стол в гостиной. Потом он обратился ко мне:

— Ну, мой мальчик, что ты сегодня читал?

— «Бесы» Достоевского.

— М-да-а. Ты все понял?

— Конечно, понял.

— Чудесно, друг мой. Принеси мне книгу.

Я вскочил и снял с полки книгу.

— Ты помнишь это прекрасное место, где Кириллов высказывает свои идеи относительно смерти?

— Конечно, помню.

Он взял у меня книгу и открыл ее на том месте, о котором говорил.

— Прочти, пожалуйста.

Я повиновался. Когда я кончил, он пристально вгляделся в меня, и легкая усмешка скользнула по его губам.

— А теперь, мой мальчик, расскажи мне о том, что ты прочел.

Я начал было рассказывать, но с каждой фразой запутывался все сильнее и сильнее. Кровь бросилась мне в голову, и я не мог воспроизвести или пересказать идеи Достоевского, которые, наверное, трудно было схватить в моем возрасте.

Не говоря ни слова, Зверев покачал головой. Но этот случай стал мне уроком на всю жизнь.

Разнообразные удовольствия и смена впечатлений не нарушали тем не менее строгого режима нашей жизни. С понедельника до субботы мы прилежно работали, занимались, читали, учили французский и немецкий языки. Утром по воскресеньям Зверев давал уроки нескольким талантливым, но бедным ученикам, которые приходили к нему домой. Я вспоминаю, как однажды в воскресное утро из Московского военного училища пришел маленький кадет примерно моего возраста. Это был Александр Скрябин.

В воскресные вечера мы принимали гостей. Вокруг обеденного стола собиралась компания из пятнадцати-двадцати человек, и нам, конечно, разрешалось сидеть вместе со всеми. Так как Зверев был настоящим гурманом, блюда отличались необыкновенной изысканностью. Среди гостей всегда находилось несколько музыкантов, писателей, актеров, адвокатов, профессоров университета и других известных представителей интеллигентной Москвы. Приходили, бывало, и приезжие знаменитости, представлявшие литературный и музыкальный мир Петербурга. После тщательно продуманного ужина, пока готовили карточные столы, мы должны были занимать гостей игрой на фортепиано.

Зверев любил демонстрировать наши достижения, которые — наверное, не без основания — иллюстрировали его педагогический талант. Часто случалось, что, обедая у кого-нибудь из богатых московских купцов в будний день, Зверев присылал за одним из нас посыльного. Выбор обычно падал на меня. Я приезжал в дом, снимал тяжелую зимнюю шубу, садился за рояль и играл этюды Крамера, Черни или этюд Рейнеке (первая пьеса, которую я сыграл Звереву, когда приехал из Петербурга, и ставшая его любимой), сонату Моцарта или другие вещи. Когда я кончал играть, Зверев обычно говорил в моем присутствии: «Видите, вот как надо играть на фортепиано!» — и обращаясь ко мне: «Можешь отправляться домой». Между прочим, за такое же исполнение этой вещи утром во время урока он кричал при первой же неверной ноте: «И это называется игрой на фортепиано? Убирайся вон!» Я убежден, что эти вечерние выступления его питомцев в чужих домах, несомненно, способствовали увеличению числа частных уроков, хотя вполне возможно, что Зверев не имел этого в виду.

В первый год моих занятий у Зверева в Москву приехал Антон Рубинштейн. Можно себе представить лихорадочное возбуждение и нетерпение, с которым мы, мальчики, считавшие себя будущими пианистами, ждали этого события.

В то время, спустя несколько лет после Николая Рубинштейна, пост директора Московской консерватории занимал едва достигший тридцатилетнего возраста Сергей Иванович Танеев. Он обратился к Антону Рубинштейну с просьбой оказать честь Московской консерватории и прийти послушать нескольких учеников. Рубинштейн приехал, и в торжественной обстановке, в присутствии всех учителей и учеников состоялся небольшой концерт. Молодые певец и певица исполнили вокальные номера, а я и Иосиф Левин (нам обоим было не то по двенадцать, не то по тринадцать пег) играли на фортепиано. Я играл ля-минорную Английскую сюиту Баха. После окончания концерта Танеев поднялся и от имени всех присутствующих попросил Рубинштейна сыграть что-нибудь, чтобы переполнившие зал ученики смогли хоть раз в жизни испытать наслаждение от его игры. Рубенштейн приехал в Москву не с концертами, он должен был продирижировать сотым представлением своей оперы «Демон» в Большом театре3. Но он сел за рояль и сыграл фа-диез-мажорную Сонату Бетховена ор. 78. Думаю, Рубинштейн выбрал эту сонату, одно из лучших произведений Бетховена, из-за того, что она идет всего десять минут. Игра его не произвела на меня того глубокого впечатления, которое я испытал год спустя, когда искусство Рубинштейна покорило мое воображение и, несомненно, сыграло огромную роль в моем пианистическом становлении. Недостаточно сильное первое впечатление могло объясняться тем, что он выбрал незнакомое мне произведение. И, кроме того, я был слишком возбужден после своей игры — это притупляло восприятие.

Вечером в доме Зверева состоялся обычный прием. За столом сидели двадцать человек, и среди них мы, три мальчика. В качестве награды за «хорошую игру» утром мне разрешили проводить к столу великого Рубинштейна, придерживая фалды его фрака, — честь, переполнившая меня гордостью. Потом я тихо сидел, не проявляя ни малейшего интереса к еде, и ловил каждое слово Рубинштейна. Помню одно из его замечаний, которое заставило меня задуматься. Входивший в моду молодой пианист — кажется, это был юный Д’Альбер — только что дал в Москве и Петербурге несколько концертов, и пресса расточала ему панегирики. Писали, что это единственный достойный преемник Рубинштейна. Кто-то спросил Рубинштейна, слышал ли он этого пианиста. «Да», — последовал лаконичный ответ. Но спросивший не унимался и во что бы то ни стало решил добиться ответа, понравился или не понравился юный пианист Рубинштейну. Рубинштейн откинулся назад, уставившись на него острым взглядом из-под густых бровей, и сказал, как мне показалось, с примесью горечи и иронии: «О, нынче все хорошо играют на фортепиано...»

На торжественном представлении «Демона» в Большом театре, в бенефис знаменитого художника-декоратора и механика сцены Вальца, чья слава распространилась за пределы России, Зверев вместе со своими «тремя мушкетерами» по обычаю занимали ложу в бельэтаже. Я никогда не забуду инцидент, происшедший во время этого спектакля. Рубинштейн дирижировал. Все места были распроданы, зал Большого театра заполнила самая блестящая московская публика, зрители сидели, стояли на галерке — поистине яблоку негде было упасть. Когда во второй сцене поднялся занавес и оркестр заиграл хорошо известный до-мажорный эпизод, которому публика внимала в напряженной тишине, сцена оказалась недостаточно освещенной. Несколько коротких сухих ударов дирижерской палочкой остановили оркестр, погрузив его в полное молчание, и во внезапно наступившем безмолвии, которое воцарилось во всем театре, послышался неприятный скрипучий голос Рубинштейна:

— Я ведь уже просил на репетиции, чтобы на сцене было больше света!

За кулисами явно поднялась суматоха, и вдруг сцену залил ослепительный, почти дневной свет. Рубинштейн невозмутимо поднял палочку, лежавшую на партитуре, и начал заново дирижировать этой сценой.

Это проявление полной независимости перед двухтысячной аудиторией произвело на меня неизгладимое впечатление.

В следующий приезд Рубинштейн давал свои знаменитые «Исторические концерты». Он представил полный обзор фортепианной литературы от Баха, старых итальянцев, Моцарта, Бетховена и Шопена до Листа и современных русских композиторов. Концерты проходили по вторникам к московском Благородном собрании, великолепном здании с белой колоннадой, в одном из лучших концертных залов и Европе. Эти же программы он повторял по утрам в среду немецком клубе для студентов, имевших туда свободный вход. Само собой разумеется, что Зверев со своей командой посещал концерты Рубинштейна и по вторникам, и по средам. Благодаря этому я прослушал исторические концерты дважды, и каждую среду мог проверить свои впечатления от услышанного накануне. Об этих концертах у меня сохранились изумительные, ни с чем не сравнимые воспоминания.

Ошеломляла не столько его великолепная техника, сколько глубокая, одухотворенная, тонкая музыкальность, наполнявшая каждую ноту, каждый такт, который он играл, и делавшая его единственным в своем роде, самым оригинальным и ни с кем не сравнимым пианистом мира. Естественно, я не пропускал ни ноты на его концертах, и помню, как потрясло меня его исполнение «Аппассионаты» и си-минорной Сонаты Шопена.

Однажды он целиком повторил финал си-минорной Сонаты, наверное, потому, что был не совсем удовлетворен коротким crescendo в конце, которое ему не удалось сделать так, как он хотел. Я слушал его, завороженный красотой звука, и мог бы слушать бесконечно. Мне никогда не приходилось слышать, чтобы кто-нибудь так сыграл виртуозную пьесу Балакирева «Исламей», или нечто подобное его интерпретации миленькой фантазии Шумана «Вещая птица», отличавшейся неподражаемой поэтической тонкостью: безнадежно пытаться описать pianissimo в diminuendo в конце пьесы, «когда лица исчезает в своем полете». Таким же неподражаемым был потрясший мою душу образ, который создавал Рубинштейн в «Крейслериане», последний соль-минорный эпизод которой я никогда не слышал в подобном исполнении. Педаль была одним из величайших секретов Рубинштейна. Он сам удивительно удачно выразил отношение к ней словами: «Педаль — это душа рояля». Всем пианистам стоило бы помнить об этом.

Хотя Рубинштейн прожил еще десять лет, я никогда не слышал больше его игры, если не считать концерта в Москве, когда он аккомпанировал два своих романса певице Лавровской. Я заметил, что он не смотрел в стоявшие перед ним ноты и отступал от текста; аккомпанируя эти два довольно слабых произведения («Отворите мне темницу» и «Ночь»), Рубинштейн местами импровизировал, и все же он достигал таких ослепительных красот звука, что забыть это нельзя».

Рахманинов С.В. Воспоминания, записанные Оскаром ФонРиземаном. – М.: Классика-XXI, 2010. – стр. 30-38

Источник https://livrezon.ru/baza/notes/274/